Яна! И здесь тоже море приключений и любви! Третья часть аудиокниги будет самой большой и создается прямо сейчас (я пришлю письмом уже озвученные новые главы) akniga.org/hafizov-oleg-gosudareva-strazha
Открыла для себя нового современного автора. Настоящего писателя! Была приятно удивлена.
Слог автора лёгкий, сразу же захватывает и уносит тебя в книгу. Исторические приключения, тайны, загадки, мистика… Всё, что нужно для приятного времяпровождения. Погрузиться в книгу и забыть о разных там стирках, готовках и пылесосах! Как читает Сергей Кирсанов мне лично очень нравится. Кому тоже- слушайте!
Я имею в виду вопрос, который пришел на ум одному из взрослых слушателей сюжета (не мне): как чижи могли попасть к Насте в дом без окон и дверей? Но они ведь были чудесными и говорящими )
Суровость и равнодушие, за которыми скрываются редкая доброта и отзывчивость, — одна из самых эфектных литературных тем и — одно из чудес жизни, заставляющее вспомнить истину: «Не судите, да не судимы будете».
Братья старика Бермана — многие герои Ремарка, Максим Максимыч Лермонтова, толстовский Ерошка («Казаки»), Бен Энсли из «Последнего дюйма» Джеймса Олдриджа, Миколай Суховольский («Старый слуга» Сенкевича). В такой же, непривычной для себя роли, выступает по отношению к молодому Ордынскому — герой Олега Хафизова граф Феодор Толстой akniga.org/hafizovy-dikiy-amerikanec akniga.org/hafizov-oleg-graf-feodor-tolstoy
54:54 последнего трека книги:
Стихотворение Шиллера начинается так: «Рыцарь, это сердце дарит вам верную сестринскую любовь; не требуйте никакой иной любви, ибо это причиняет мне боль». В голосе героини жестковатая «этикетность», церемонность и церемониальность, и кроме того — большое спокойствие; отсутствие каких–либо различимых эмоций. Это говорит высокородная девица, знающая, что ни в коем случае не должна уронить себя. Каждое слово выражает общую осанку учтивости и одновременно выдержки. Перед нами общество, где не человек обращается к человеку, а как бы держава к державе.
У Жуковского героиня заменяет «вы» на «ты», интонацию учтивости — на интонацию чувства:
«Сладко мне твоей сестрою, Милый рыцарь, быть; Но любовию иною Не могу любить…»
Интонация заметно теплеет: вместо рассудочной лапидарности, лаконичной формальности и формульности, боязни сказать лишнее — девическая мягкость, обволакивающая даже отказ щадящей лаской; вместо средневекового этикета — «вечное» женское сердце.
«Милый рыцарь» — такие нежности в устах дочери владельца замка невозможны. Это тон русской барышни «с печальной думою в очах»; тон Маши Протасовой. «Твоя сестра» значит все-таки «твоя»; и быть ею для героини «сладко». «Твоя», «сладко» — слова, живущие своей эмоциональной жизнью. Выговорить их — совсем не то, что предложить «верную сестринскую любовь». Смысл слов — отказ от любви, но поэтическая энергия слов говорит о другом: первая строка начинается словом «сладко», вторая — словом «милый», вторая половина фразы (после союза «но») заключена между словами «любовию» и «любить». Любовь как бы разлита, растворена в самом звучании: «любовию иною» — очень выразительное использование специфически русской фонической возможности, заставляющей вспомнить, как Лермонтов признавался, что без ума от «влажных рифм, как, например, на «ю»».
Настроение любви по ту сторону всего плотского, у Шиллера присутствующее только в образе самого рыцаря, Жуковский неприметно переносит в образ героини, отчего последний обогащается, наполняется новой значительностью: отказать со спокойной холодностью нелюбимому — «я хочу спокойно видеть ваше появление, спокойно — ваш уход» — не то, что добровольно отречься от брака с «милым рыцарем», хотя бы сестрой которого ей быть «сладко»; да еще сделать это под такое влажное плескание гласных и согласных (С. С. Аверинцев).
С. С. Аверинцев: «Замок Смальгольм» — подходящий пример, чтобы усмотреть функциональное назначение экзотики. Герой сразу введен как «знаменитый Смальгольмский барон» (ну, кто же не знает Смальгольмского барона?..); а в рифму барону — Бротерстон. И дальше идет в том же роде.
Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас.
Достаточно ли сказать, что это самоцельная поэзия звучного имени? Совершенно недостаточно. Обостренная чувствительность Жуковского к фонике иноязычных имен засвидетельствована обилием случаев, когда он эти имена менял в переводе сравнительно с оригиналом; и все же не в одной фонике дело. Каждое имя читатель слышит в первый (а равно и в последний) раз в жизни, но интонация баллады энергично внушает ему, что в том, «чужом» мире они, должно быть, известны каждому ребенку, раз и Смальгольмский барон «знаменитый», и Анкрамморская битва — не какая–нибудь, а та самая, в которой участвовали все эти персонажи: Эверс, Боклю, Дуглас, судя по всему, настолько всем памятные, что их достаточно просто назвать… Соль в том, что мы сразу, без малейшего перехода, из «своего» перемещаемся в «чужое», и в результате неизвестное, так и не став известным, уже имеет все права самоочевидности, так что читатель в самом буквальном смысле слова поставлен перед ним, как перед совершившимся фактом. В этом— суть романтического «местного колорита».
Дух захватывает от внезапного, пронзительного ощущения, что есть целая жизнь со всей полнотой своих связей, которой мы не знаем, но которая сама знает о себе, — и этого достаточно. Экзотика могла — чего у Жуковского никогда не бывает — вырождаться в нечто декоративное. Но не по этому вырождению должно о ней судить. Пока романтические открытия еще оставались открытиями, в их соседстве сама сенсационность экзотики подобна взрывчатой сенсационности секрета.
Мы взяты куда-то, где, вообще говоря, находиться не можем. Мы знать не знаем, кто такие Боклю и Дуглас, однако разглядываем, подглядываем мир, где эти имена естественно с полной непринужденностью бросить в придаточном предложении.
Ибо экзотика — не просто далекое. Экзотика — недостижимое.
Жуковский написал однажды: «Там не будет вечно Здесь». Но в системе его поэтики верно как раз противоположное — «там» должно предстать как «здесь». Дело такого претворения — поэзия.
Эта невозможная, но в некотором смысле решенная лучшими переводами Жуковского задача предполагает не что иное, как очень зримый, наглядный обмен признаками между «своим» и «чужим», между близью и такой далью, которая хотя и остается в пределах земной истории и географии, а значит, не тождественна метафизическому «там», однако для воображения сливается с ним, как голубизна горизонта сливается с небом".
С. С. Аверинцев: «Замок Смальгольм» — подходящий пример, чтобы усмотреть функциональное назначение экзотики. Герой сразу введен как «знаменитый Смальгольмский барон» (ну, кто же не знает Смальгольмского барона?..); а в рифму барону — Бротерстон. И дальше идет в том же роде.
Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас.
Достаточно ли сказать, что это самоцельная поэзия звучного имени? Совершенно недостаточно. Обостренная чувствительность Жуковского к фонике иноязычных имен засвидетельствована обилием случаев, когда он эти имена менял в переводе сравнительно с оригиналом; и все же не в одной фонике дело. Каждое имя читатель слышит в первый (а равно и в последний) раз в жизни, но интонация баллады энергично внушает ему, что в том, «чужом» мире они, должно быть, известны каждому ребенку, раз и Смальгольмский барон «знаменитый», и Анкрамморская битва — не какая–нибудь, а та самая, в которой участвовали все эти персонажи: Эверс, Боклю, Дуглас, судя по всему, настолько всем памятные, что их достаточно просто назвать… Соль в том, что мы сразу, без малейшего перехода, из «своего» перемещаемся в «чужое», и в результате неизвестное, так и не став известным, уже имеет все права самоочевидности, так что читатель в самом буквальном смысле слова поставлен перед ним, как перед совершившимся фактом. В этом— суть романтического «местного колорита».
Дух захватывает от внезапного, пронзительного ощущения, что есть целая жизнь со всей полнотой своих связей, которой мы не знаем, но которая сама знает о себе, — и этого достаточно. Экзотика могла — чего у Жуковского никогда не бывает — вырождаться в нечто декоративное. Но не по этому вырождению должно о ней судить. Пока романтические открытия еще оставались открытиями, в их соседстве сама сенсационность экзотики подобна взрывчатой сенсационности секрета.
Мы взяты куда-то, где, вообще говоря, находиться не можем. Мы знать не знаем, кто такие Боклю и Дуглас, однако разглядываем, подглядываем мир, где эти имена естественно с полной непринужденностью бросить в придаточном предложении.
Ибо экзотика — не просто далекое. Экзотика — недостижимое.
Жуковский написал однажды: «Там не будет вечно Здесь». Но в системе его поэтики верно как раз противоположное — «там» должно предстать как «здесь». Дело такого претворения — поэзия.
Эта невозможная, но в некотором смысле решенная лучшими переводами Жуковского задача предполагает не что иное, как очень зримый, наглядный обмен признаками между «своим» и «чужим», между близью и такой далью, которая хотя и остается в пределах земной истории и географии, а значит, не тождественна метафизическому «там», однако для воображения сливается с ним, как голубизна горизонта сливается с небом".
Жуковский Василий Андреевич «Баллады» (аудиокнига 2022).
Фридрих Шиллер, Вальтер Скотт, Роберт Саути, Готфрид Бюргер — золотой фонд романической поэзии. Гений Жуковского-переводчика явил русской культуре принципиальную неоднозначность и объёмность «чужого слова». Филигранная установка на «преображение» идеи оригинала «в создание собственного воображения»… В этой поэзии есть своя собственная, непредугадываемая правота: мы входим в её мир, а не становимся над ним, перед нами её лицо, а не рассыпающиеся слова, к которым умело подобран ключ. Старомодный ритм слова, заставляющий самое время замедлять свое движение, — это позиция… Сборник — языковое выражение «духа» подлинника. Невероятный феномен ритма и смысла, образование гибридных сочетаний, совмещающих в себе полноценную триаду первоисточника: звукоритм, звукообраз и ритмосмысл. Исполнение Елены Хафизовой мастерское. Изюминка сборника — статья академика Сергея Сергеевича Аверинцева. Наслаждение! В «избранном»…
Женя, этот эквиритмический точный перевод «Leonore» 1831 года и сам оригинал показался мне слишком жутким для выразительного чтения, поэтому я предпочла озвучить «Людмилу» 1808. Вообще, слог Готфрида Августа Бюргера звучит очень модерново для 1773 )
«Ha sieh! Ha sieh! im Augenblick,
Huhu, ein gräßlich Wunder!
Des Reiters Koller, Stück für Stück,
Fiel ab, wie mürber Zunder.
Zum Schädel, ohne Zopf und Schopf,
Zum nackten Schädel ward sein Kopf;
Sein Körper zum Gerippe,
Mit Stundenglas und Hippe».
Marius, самая большая радость для меня — живой отклик много времени спустя после публикации новой книги. Это всегда настоящее событие, согревающее сердце.
Слог автора лёгкий, сразу же захватывает и уносит тебя в книгу. Исторические приключения, тайны, загадки, мистика… Всё, что нужно для приятного времяпровождения. Погрузиться в книгу и забыть о разных там стирках, готовках и пылесосах! Как читает Сергей Кирсанов мне лично очень нравится. Кому тоже- слушайте!
Рыцарь Тогенбург Александра Арнольдовича Кошкина
Не наряд Лабакана*
Это платье Брамбиллы**,
Добротой осиянно,
Несказанно мне мило.
* Из «Сказки о мнимом принце», 7-ой трек этой книги akniga.org/gauf-vilgelm-skazki-1
** Платье Джачинты Соарди из сказки Гофмана «Принцесса Брамбилла» librebook.me/prinzessin_brambilla/vol1/2
Братья старика Бермана — многие герои Ремарка, Максим Максимыч Лермонтова, толстовский Ерошка («Казаки»), Бен Энсли из «Последнего дюйма» Джеймса Олдриджа, Миколай Суховольский («Старый слуга» Сенкевича). В такой же, непривычной для себя роли, выступает по отношению к молодому Ордынскому — герой Олега Хафизова граф Феодор Толстой akniga.org/hafizovy-dikiy-amerikanec
akniga.org/hafizov-oleg-graf-feodor-tolstoy
Стихотворение Шиллера начинается так: «Рыцарь, это сердце дарит вам верную сестринскую любовь; не требуйте никакой иной любви, ибо это причиняет мне боль». В голосе героини жестковатая «этикетность», церемонность и церемониальность, и кроме того — большое спокойствие; отсутствие каких–либо различимых эмоций. Это говорит высокородная девица, знающая, что ни в коем случае не должна уронить себя. Каждое слово выражает общую осанку учтивости и одновременно выдержки. Перед нами общество, где не человек обращается к человеку, а как бы держава к державе.
У Жуковского героиня заменяет «вы» на «ты», интонацию учтивости — на интонацию чувства:
«Сладко мне твоей сестрою, Милый рыцарь, быть; Но любовию иною Не могу любить…»
Интонация заметно теплеет: вместо рассудочной лапидарности, лаконичной формальности и формульности, боязни сказать лишнее — девическая мягкость, обволакивающая даже отказ щадящей лаской; вместо средневекового этикета — «вечное» женское сердце.
«Милый рыцарь» — такие нежности в устах дочери владельца замка невозможны. Это тон русской барышни «с печальной думою в очах»; тон Маши Протасовой. «Твоя сестра» значит все-таки «твоя»; и быть ею для героини «сладко». «Твоя», «сладко» — слова, живущие своей эмоциональной жизнью. Выговорить их — совсем не то, что предложить «верную сестринскую любовь». Смысл слов — отказ от любви, но поэтическая энергия слов говорит о другом: первая строка начинается словом «сладко», вторая — словом «милый», вторая половина фразы (после союза «но») заключена между словами «любовию» и «любить». Любовь как бы разлита, растворена в самом звучании: «любовию иною» — очень выразительное использование специфически русской фонической возможности, заставляющей вспомнить, как Лермонтов признавался, что без ума от «влажных рифм, как, например, на «ю»».
Настроение любви по ту сторону всего плотского, у Шиллера присутствующее только в образе самого рыцаря, Жуковский неприметно переносит в образ героини, отчего последний обогащается, наполняется новой значительностью: отказать со спокойной холодностью нелюбимому — «я хочу спокойно видеть ваше появление, спокойно — ваш уход» — не то, что добровольно отречься от брака с «милым рыцарем», хотя бы сестрой которого ей быть «сладко»; да еще сделать это под такое влажное плескание гласных и согласных (С. С. Аверинцев).
Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас.
Достаточно ли сказать, что это самоцельная поэзия звучного имени? Совершенно недостаточно. Обостренная чувствительность Жуковского к фонике иноязычных имен засвидетельствована обилием случаев, когда он эти имена менял в переводе сравнительно с оригиналом; и все же не в одной фонике дело. Каждое имя читатель слышит в первый (а равно и в последний) раз в жизни, но интонация баллады энергично внушает ему, что в том, «чужом» мире они, должно быть, известны каждому ребенку, раз и Смальгольмский барон «знаменитый», и Анкрамморская битва — не какая–нибудь, а та самая, в которой участвовали все эти персонажи: Эверс, Боклю, Дуглас, судя по всему, настолько всем памятные, что их достаточно просто назвать… Соль в том, что мы сразу, без малейшего перехода, из «своего» перемещаемся в «чужое», и в результате неизвестное, так и не став известным, уже имеет все права самоочевидности, так что читатель в самом буквальном смысле слова поставлен перед ним, как перед совершившимся фактом. В этом— суть романтического «местного колорита».
Дух захватывает от внезапного, пронзительного ощущения, что есть целая жизнь со всей полнотой своих связей, которой мы не знаем, но которая сама знает о себе, — и этого достаточно. Экзотика могла — чего у Жуковского никогда не бывает — вырождаться в нечто декоративное. Но не по этому вырождению должно о ней судить. Пока романтические открытия еще оставались открытиями, в их соседстве сама сенсационность экзотики подобна взрывчатой сенсационности секрета.
Мы взяты куда-то, где, вообще говоря, находиться не можем. Мы знать не знаем, кто такие Боклю и Дуглас, однако разглядываем, подглядываем мир, где эти имена естественно с полной непринужденностью бросить в придаточном предложении.
Ибо экзотика — не просто далекое. Экзотика — недостижимое.
Жуковский написал однажды: «Там не будет вечно Здесь». Но в системе его поэтики верно как раз противоположное — «там» должно предстать как «здесь». Дело такого претворения — поэзия.
Эта невозможная, но в некотором смысле решенная лучшими переводами Жуковского задача предполагает не что иное, как очень зримый, наглядный обмен признаками между «своим» и «чужим», между близью и такой далью, которая хотя и остается в пределах земной истории и географии, а значит, не тождественна метафизическому «там», однако для воображения сливается с ним, как голубизна горизонта сливается с небом".
Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас.
Достаточно ли сказать, что это самоцельная поэзия звучного имени? Совершенно недостаточно. Обостренная чувствительность Жуковского к фонике иноязычных имен засвидетельствована обилием случаев, когда он эти имена менял в переводе сравнительно с оригиналом; и все же не в одной фонике дело. Каждое имя читатель слышит в первый (а равно и в последний) раз в жизни, но интонация баллады энергично внушает ему, что в том, «чужом» мире они, должно быть, известны каждому ребенку, раз и Смальгольмский барон «знаменитый», и Анкрамморская битва — не какая–нибудь, а та самая, в которой участвовали все эти персонажи: Эверс, Боклю, Дуглас, судя по всему, настолько всем памятные, что их достаточно просто назвать… Соль в том, что мы сразу, без малейшего перехода, из «своего» перемещаемся в «чужое», и в результате неизвестное, так и не став известным, уже имеет все права самоочевидности, так что читатель в самом буквальном смысле слова поставлен перед ним, как перед совершившимся фактом. В этом— суть романтического «местного колорита».
Дух захватывает от внезапного, пронзительного ощущения, что есть целая жизнь со всей полнотой своих связей, которой мы не знаем, но которая сама знает о себе, — и этого достаточно. Экзотика могла — чего у Жуковского никогда не бывает — вырождаться в нечто декоративное. Но не по этому вырождению должно о ней судить. Пока романтические открытия еще оставались открытиями, в их соседстве сама сенсационность экзотики подобна взрывчатой сенсационности секрета.
Мы взяты куда-то, где, вообще говоря, находиться не можем. Мы знать не знаем, кто такие Боклю и Дуглас, однако разглядываем, подглядываем мир, где эти имена естественно с полной непринужденностью бросить в придаточном предложении.
Ибо экзотика — не просто далекое. Экзотика — недостижимое.
Жуковский написал однажды: «Там не будет вечно Здесь». Но в системе его поэтики верно как раз противоположное — «там» должно предстать как «здесь». Дело такого претворения — поэзия.
Эта невозможная, но в некотором смысле решенная лучшими переводами Жуковского задача предполагает не что иное, как очень зримый, наглядный обмен признаками между «своим» и «чужим», между близью и такой далью, которая хотя и остается в пределах земной истории и географии, а значит, не тождественна метафизическому «там», однако для воображения сливается с ним, как голубизна горизонта сливается с небом".
Прикрой властительные вежды,
Замедли на ходу движенья
И не оставь врагу надежды
На перестрелку и сраженье.
Остынь, чтоб фраза раскололась
На пару слов и многоточья.
Не дай им часто слышать голос,
Что тих, и медлен, и настойчив.
Фридрих Шиллер, Вальтер Скотт, Роберт Саути, Готфрид Бюргер — золотой фонд романической поэзии. Гений Жуковского-переводчика явил русской культуре принципиальную неоднозначность и объёмность «чужого слова». Филигранная установка на «преображение» идеи оригинала «в создание собственного воображения»… В этой поэзии есть своя собственная, непредугадываемая правота: мы входим в её мир, а не становимся над ним, перед нами её лицо, а не рассыпающиеся слова, к которым умело подобран ключ. Старомодный ритм слова, заставляющий самое время замедлять свое движение, — это позиция… Сборник — языковое выражение «духа» подлинника. Невероятный феномен ритма и смысла, образование гибридных сочетаний, совмещающих в себе полноценную триаду первоисточника: звукоритм, звукообраз и ритмосмысл. Исполнение Елены Хафизовой мастерское. Изюминка сборника — статья академика Сергея Сергеевича Аверинцева. Наслаждение! В «избранном»…
«Ha sieh! Ha sieh! im Augenblick,
Huhu, ein gräßlich Wunder!
Des Reiters Koller, Stück für Stück,
Fiel ab, wie mürber Zunder.
Zum Schädel, ohne Zopf und Schopf,
Zum nackten Schädel ward sein Kopf;
Sein Körper zum Gerippe,
Mit Stundenglas und Hippe».