Превосходный рассказ. И прекраснейшая иллюстрация того, что чистого реализма в русской литературе, за исключением натуральной школы, не было вовсе.
Но в этом рассказе Чехова концентрация символического в деталях и образах особенная.
Да вот хоть нарочито неправдоподобные, гротескные, почти гоголевские подробности смерти жадного и хитрого барина (отца самоубийцы), который помер ― лопнул, «так и лопнул вдоль».
Символично и построение фабулы, в которой действие, начавшись в одном месте, поплутав в метели и забредя в другие места, вновь возвращается в исходную точку, то есть движется по замкнутому кругу, а оттого все вопросы и проблемы в рассказе так и остаются неразрешимыми.
Все смешалось не только в воздухе во время метели, но и в самих людях, и все страшно, и все хаос, и все темное и тяжелое ― бесконечно в этом круговороте жизни.
Тьма черной страшной избы с покойником также символична, ее сменяет ослепительный свет освещенных улиц больших городов, но он видится только в мечтах, да и ярко освещенный дом фон Тауница с шумом и веселым смехом ― в итоге тоже фикция.
И выходит, что жизнь ― это сон, который снится герою не один раз, в нем много сказочного, но главное, что в нем «мы идем, мы идем, мы идем…» куда-то. «Метель, и больше ничего...»
Да все вы прекрасно поняли про жизнь насекомых на этом сайте.
«Перекапывание старья» вещь полезная. Чтобы мозги не выхолащивались вот так, как ваши. Ну, и к тому же как раз теперь провожу для себя в некотором роде ревизию русской литературы, ко многому меняя отношение. И мне это и интересно, и важно.
А вот вы, которому так во всем этом неуютно, вообще непонятно зачем сюда заглянули. Никто ж не неволил.
Бесцельность своей жизни (лжестрадания ваши ведь от этого?) не переносите на других.
Простите, отвечать больше не буду.
Вот вы, Епифан, обвинили Набокова в пошлости. Вероятно, считая себя свободным от нее?
Есть такое явление в природе ― трофобиоз. Штука весьма полезная и необходимая. В природе. Не у людей. У людей она отвратительна.
И, к сожалению, заразительна. Особенно в парцелляции)))
Да и в свете, так сказать, современных интерпретаций, муравей, вот хоть в баснях дедушки Крылова, существо благородное, но весьма-весьма амбивалентное.
Тля же ― тля и вовсе тварь мерзейшая.
Однако муравью с ней комфортно, и хоть он вроде как сам не циник, но даже весело. Думаю, вы прекрасно поняли, о чем я.
Sapienti sat.
Веселитесь и дальше.
Эк вас сильно зацепило. Но вот только опять у вас ― все мимо. В разговоре о литературе (не писателях) нужно опираться на текст, а не на свои домыслы. А тексты вы не читаете и не знаете (конечно же, это ваше право). Но только и рассуждать об этом в таком случае не следует. Любая мысль о литературном произведении должна подкрепляться именно текстом, иначе выйдет то, что выходит у вас. И не имеет в данном случае значения, когда он создан. Речь вовсе не об этом.
И не следовало бы вам обнажать все худшее в себе, переходя на личности. Не зная в принципе ничего о своем собеседнике. Очень уж низкопробно вышло.
Вот ведь кто прочтет эти ваши суждения о литературе, здесь ли или в иных местах, и ненароком подумает, как это глубокомысленно. А у вас очень многое (не все, к счастью) ― мимо смыслов.
Не потому, что неспособны понять, а потому что привыкли уже конструировать лжеконцепции на пустом месте (элементарно из-за того, что рассуждаете, не читая и не зная).
Напридумывали себе ерунду про толстых, чеховых и про то, что они писали (про Кафку у вас тоже почти все было мимо, но мне как-то неловко было уж совсем откровенно вам об этом говорить), и предподносите всем как знание.
Вы тем самым не лучше, нет, не Набокова даже, а вашего представления о нем, и весьма как раз иногда и напоминаете один из чеховских типажей ― героя-резонера, говорящего много, пусто и в никуда.
С удовольствием лайкну что-нибудь, что мне покажется интересным, да хоть мемуарное, к примеру, про дедушку, но не эту чепуху.
Ну, я бы, Епифан, предпочла поговорить о Чехове и его повести «Моя жизнь». Набоков с его критерием именно тут был весьма кстати, вовсе не претендуя на универсальность. А что в принципе каждый сам для себя решает, то это дело его совести и вкуса.
И каких только пристрастий, увлечений, отклонений, причуд и странностей ни было у русских писателей. Тут только один Чехов и прошел бы проверку на прочность. А потому, как говорится, и бог с ними. То, что ими написано, куда важнее и интереснее.
Хотя вот кто-то предпочитает покопаться в «личном», тут уж и не до литературы вовсе, потому что о ней-то как раз сказать нечего.
Набоков был очень пристрастен в литературных оценках. Вот и у Гоголя предлагал вести отсчет с «Шинели» и «Мертвых душ», не признавая у него ничего раннего, прямо-таки содрогаясь при одном воспоминании об этом. И Пастернаку не простил, потом еще и в «Аде» съязвил в его адрес.
Это не мешает признавать самого Набокова большим писателем. Хотя я лично, при всей любви к нему, предпочитаю, например, Газданова.
А набоковский критерий пошлости все ж таки работает.
Если говорить о повести Чехова, а речь именно о ней, то все описанное в ней пошлое и поддельное легко подтверждается. Высокопарность речей отца ― его бездарностью (он и в самом деле проектирует абсолютно некрасивые и неудобные для жизни дома), его якобы значительные мысли о высоком ― низкими инстинктами и жестокостью по отношению к детям и т. д. и т. п.
А вот что касается литературы, которую Набоков предостерегающе называл одним из питомников пошлости, то в разговоре о ней, безусловно, может идти речь о субъективности, но и она во многом зависит и от читательского опыта, и от сформированного этим опытом вкуса.
Набоков когда-то дал определение пошлости. Если свести его к одному слову, то это ― подделка. Мнимо красивое, мнимо значительное, мнимо увлекательное, мнимо смешное ― пошло.
Отец главного героя ― Мисаила (именно так «возвышенно-красиво» назвал он своего сына, а дочь ― Клеопатрой) ― восхищается откровенно дурными и фальшивыми стихами, отзываясь о них, как и о многом другом, слащаво округляя фразы, приправляя все высокопарными метафорами и про святой огонь в душе, и про звезды и миры, и про ничтожность человека в сравнении со вселенной, и прочими «красивостями».
Жизнь, которую не хочет вести главный герой, но которая ему навязывается семьей и окружением, ― ненастоящая, в ней все ― поддельное.
Отец ― архитектор, который за последние двадцать лет не построил ни одного порядочного дома. Укоренившаяся пошлость становится стилем города.
Главный герой, возможно, и неудачник. Но он выбирает свою жизнь, а не ее имитацию. Он убежден в том, что тот прав, кто искренен. Он честен, и, каков бы ни был, он один во всей повести настоящий.
Тут ведь такое дело. В случае Кафки. И не только. Оно ведь, главное, видеть зло там, где оно есть, а не где его пропагандируют.
И не присоединяться к мерзавцам.
И даже просто им не подыгрывать. Верно?
Но вот, однако, даже Кафка такой толпе на стадионе сумел противостоять. Не стал вставать под пение оголтелых националистов «Дозора на Рейне». Так что не все так пессимистично))
Да, это такая универсальная aeterna veritas для литературы, но, пожалуй, не столь специфичная для Кафки. Он один из самых эгоцентричных писателей, которому значительно ближе была его личная коллизия: «я» и чуждый мне мир, и он этот внешний мир полностью замкнул на себе. Оттого и не жил в этом мире, а лишь наблюдал за ним. И герои его, часто отверженные и одинокие, скорее, решают, не как им жить, а как выжить в этом странном и абсурдном мире.
Для себя же лично вопрос как «жить, а не продлевать», Кафка так или иначе решил ― ушел с головой в писательство, отрекшись от остального.
Прекрасная сказка, одна из вариаций «Красавицы и чудовища». И чудесно исполнена.
Спасибо, Совушка Сонюшка. А на сказочных троллей не обращайте внимания. Они фикция.
А вот это как раз тот самый случай, когда нестрашно спойлерить)) Это никак не помешает чьему-то будущему впечатлению от прочтения, потому что, как было замечено, «сюжет в той же степени прост, в какой и непонятен».
Один из самых загадочных рассказов у Кафки.
Сам по себе сюжет в той же степени прост, в какой и непонятен, из-за чего попыток интерпретировать его было великое множество.
В условно тропической стране, представляющей собой остров, оказывается путешествующий исследователь. Ему предстоит стать свидетелем ритуальной казни, совершаемой посредством уникального в своем роде механизма, страшной машины с «бороной» ― иглами, все глубже и глубже погружающимися в тело осужденного и выкалывающими на нем слова приговора.
У этой машины есть свой адепт, если не сказать идолопоклонник, фанатично преданный идее «справедливого» наказания. Это некий Офицер (в рассказе немного персонажей, и все они безымянны), который исполняет свою работу с большим прилежанием и усердием и отлично знает свой предмет. Он единственный в этой стране исполнитель казни. Его ограниченный мозг исходит только из одного принципа ― вина всегда несомненна, и торжество правосудия он видит в изуверском истязании виновного.
В конце рассказа Офицер приносит последнее жертвоприношение идолу ― он отдает ему на растерзание самого себя. У пыточного механизма происходит сбой, и он еще более чудовищным способом убивает свою жертву.
И это не потому, что устройство колонии и ее машина правосудия оказались не настолько совершенны, как это всегда считал Офицер. Ложные идеи безусловности вины, справедливости жестокого наказания доведены до абсурдного воплощения, потому что убийство само по себе стало культом, и его приверженцу ничего не остается, как довести все до логического конца и замкнуть процесс на себе.
Но самой интересной фигурой в рассказе является путешественник. Видимо, alter ego самого Кафки. Он не был гражданином ни исправительной колонии, ни государства, которому она принадлежала, но гражданином какой страны он был, мы не знаем. Он условный представитель Европы с «европейскими воззрениями» (как и Карл в «Америке»). Ему как гуманисту хочется вмешаться и выразить протест против чудовищного злодеяния, когда осужденному в принципе не предоставлена возможность защиты, но при этом несправедливость процесса и бесчеловечность экзекуции не подлежат сомнению. Он противник этого «процесса», но сам не в состоянии себя понять, поскольку путешествует лишь с намерением смотреть, и ни в коем случае не затем, чтобы изменять чужое судопроизводство. Он постоянно сомневается и колеблется, и старается найти себе оправдание в том, почему ничего не предпринимает.
«Вмешиваться в чужие обстоятельства всегда рискованно», «если бы я высказал свое мнение, это было бы мнением частного лица, ничем не более ценное, нежели мнение любого другого», «я не знаток судебных процессов», «ты здесь чужой, молчи».
Но мы даже не знаем наверняка, до какой степени он гуманист, его гуманистические взгляды и для окружающих, и для него самого расплывчато-неопределенны.
Эдакий абстрактный гуманист, отнюдь не деятель и даже не мыслитель, а вполне равнодушный и безучастный обыватель.
Это лучшим образом объясняет финал рассказа, когда путешественник торопится к причалу, чтобы попасть на пароход и поскорее уплыть из этой страны, устраниться от досаждающих его проблем и дискомфорта. Это объясняет и то, почему он грубо пресек попытку уплыть вместе с ним осужденного и его конвоира.
Кафка ― безусловный гуманист, он не приемлет зла, он мучительно переживает войну, но его роль ― не участника, а свидетеля.
В дневнике он как-то оставил запись по поводу увиденного им патриотического шествия, одного из, как он заметил, самых отвратительных сопутствующих явлений войны.
Я стою и смотрю на все злыми глазами…
Но в этом рассказе Чехова концентрация символического в деталях и образах особенная.
Да вот хоть нарочито неправдоподобные, гротескные, почти гоголевские подробности смерти жадного и хитрого барина (отца самоубийцы), который помер ― лопнул, «так и лопнул вдоль».
Символично и построение фабулы, в которой действие, начавшись в одном месте, поплутав в метели и забредя в другие места, вновь возвращается в исходную точку, то есть движется по замкнутому кругу, а оттого все вопросы и проблемы в рассказе так и остаются неразрешимыми.
Все смешалось не только в воздухе во время метели, но и в самих людях, и все страшно, и все хаос, и все темное и тяжелое ― бесконечно в этом круговороте жизни.
Тьма черной страшной избы с покойником также символична, ее сменяет ослепительный свет освещенных улиц больших городов, но он видится только в мечтах, да и ярко освещенный дом фон Тауница с шумом и веселым смехом ― в итоге тоже фикция.
И выходит, что жизнь ― это сон, который снится герою не один раз, в нем много сказочного, но главное, что в нем «мы идем, мы идем, мы идем…» куда-то. «Метель, и больше ничего...»
«Перекапывание старья» вещь полезная. Чтобы мозги не выхолащивались вот так, как ваши. Ну, и к тому же как раз теперь провожу для себя в некотором роде ревизию русской литературы, ко многому меняя отношение. И мне это и интересно, и важно.
А вот вы, которому так во всем этом неуютно, вообще непонятно зачем сюда заглянули. Никто ж не неволил.
Бесцельность своей жизни (лжестрадания ваши ведь от этого?) не переносите на других.
Простите, отвечать больше не буду.
Есть такое явление в природе ― трофобиоз. Штука весьма полезная и необходимая. В природе. Не у людей. У людей она отвратительна.
И, к сожалению, заразительна. Особенно в парцелляции)))
Да и в свете, так сказать, современных интерпретаций, муравей, вот хоть в баснях дедушки Крылова, существо благородное, но весьма-весьма амбивалентное.
Тля же ― тля и вовсе тварь мерзейшая.
Однако муравью с ней комфортно, и хоть он вроде как сам не циник, но даже весело. Думаю, вы прекрасно поняли, о чем я.
Sapienti sat.
Веселитесь и дальше.
И не следовало бы вам обнажать все худшее в себе, переходя на личности. Не зная в принципе ничего о своем собеседнике. Очень уж низкопробно вышло.
Не потому, что неспособны понять, а потому что привыкли уже конструировать лжеконцепции на пустом месте (элементарно из-за того, что рассуждаете, не читая и не зная).
Напридумывали себе ерунду про толстых, чеховых и про то, что они писали (про Кафку у вас тоже почти все было мимо, но мне как-то неловко было уж совсем откровенно вам об этом говорить), и предподносите всем как знание.
Вы тем самым не лучше, нет, не Набокова даже, а вашего представления о нем, и весьма как раз иногда и напоминаете один из чеховских типажей ― героя-резонера, говорящего много, пусто и в никуда.
С удовольствием лайкну что-нибудь, что мне покажется интересным, да хоть мемуарное, к примеру, про дедушку, но не эту чепуху.
Хотя вот кто-то предпочитает покопаться в «личном», тут уж и не до литературы вовсе, потому что о ней-то как раз сказать нечего.
Набоков был очень пристрастен в литературных оценках. Вот и у Гоголя предлагал вести отсчет с «Шинели» и «Мертвых душ», не признавая у него ничего раннего, прямо-таки содрогаясь при одном воспоминании об этом. И Пастернаку не простил, потом еще и в «Аде» съязвил в его адрес.
Это не мешает признавать самого Набокова большим писателем. Хотя я лично, при всей любви к нему, предпочитаю, например, Газданова.
А набоковский критерий пошлости все ж таки работает.
А вот что касается литературы, которую Набоков предостерегающе называл одним из питомников пошлости, то в разговоре о ней, безусловно, может идти речь о субъективности, но и она во многом зависит и от читательского опыта, и от сформированного этим опытом вкуса.
Отец главного героя ― Мисаила (именно так «возвышенно-красиво» назвал он своего сына, а дочь ― Клеопатрой) ― восхищается откровенно дурными и фальшивыми стихами, отзываясь о них, как и о многом другом, слащаво округляя фразы, приправляя все высокопарными метафорами и про святой огонь в душе, и про звезды и миры, и про ничтожность человека в сравнении со вселенной, и прочими «красивостями».
Жизнь, которую не хочет вести главный герой, но которая ему навязывается семьей и окружением, ― ненастоящая, в ней все ― поддельное.
Отец ― архитектор, который за последние двадцать лет не построил ни одного порядочного дома. Укоренившаяся пошлость становится стилем города.
Главный герой, возможно, и неудачник. Но он выбирает свою жизнь, а не ее имитацию. Он убежден в том, что тот прав, кто искренен. Он честен, и, каков бы ни был, он один во всей повести настоящий.
И не присоединяться к мерзавцам.
И даже просто им не подыгрывать. Верно?
Для себя же лично вопрос как «жить, а не продлевать», Кафка так или иначе решил ― ушел с головой в писательство, отрекшись от остального.
Спасибо, Совушка Сонюшка. А на сказочных троллей не обращайте внимания. Они фикция.
Сам по себе сюжет в той же степени прост, в какой и непонятен, из-за чего попыток интерпретировать его было великое множество.
В условно тропической стране, представляющей собой остров, оказывается путешествующий исследователь. Ему предстоит стать свидетелем ритуальной казни, совершаемой посредством уникального в своем роде механизма, страшной машины с «бороной» ― иглами, все глубже и глубже погружающимися в тело осужденного и выкалывающими на нем слова приговора.
У этой машины есть свой адепт, если не сказать идолопоклонник, фанатично преданный идее «справедливого» наказания. Это некий Офицер (в рассказе немного персонажей, и все они безымянны), который исполняет свою работу с большим прилежанием и усердием и отлично знает свой предмет. Он единственный в этой стране исполнитель казни. Его ограниченный мозг исходит только из одного принципа ― вина всегда несомненна, и торжество правосудия он видит в изуверском истязании виновного.
В конце рассказа Офицер приносит последнее жертвоприношение идолу ― он отдает ему на растерзание самого себя. У пыточного механизма происходит сбой, и он еще более чудовищным способом убивает свою жертву.
И это не потому, что устройство колонии и ее машина правосудия оказались не настолько совершенны, как это всегда считал Офицер. Ложные идеи безусловности вины, справедливости жестокого наказания доведены до абсурдного воплощения, потому что убийство само по себе стало культом, и его приверженцу ничего не остается, как довести все до логического конца и замкнуть процесс на себе.
Но самой интересной фигурой в рассказе является путешественник. Видимо, alter ego самого Кафки. Он не был гражданином ни исправительной колонии, ни государства, которому она принадлежала, но гражданином какой страны он был, мы не знаем. Он условный представитель Европы с «европейскими воззрениями» (как и Карл в «Америке»). Ему как гуманисту хочется вмешаться и выразить протест против чудовищного злодеяния, когда осужденному в принципе не предоставлена возможность защиты, но при этом несправедливость процесса и бесчеловечность экзекуции не подлежат сомнению. Он противник этого «процесса», но сам не в состоянии себя понять, поскольку путешествует лишь с намерением смотреть, и ни в коем случае не затем, чтобы изменять чужое судопроизводство. Он постоянно сомневается и колеблется, и старается найти себе оправдание в том, почему ничего не предпринимает.
«Вмешиваться в чужие обстоятельства всегда рискованно», «если бы я высказал свое мнение, это было бы мнением частного лица, ничем не более ценное, нежели мнение любого другого», «я не знаток судебных процессов», «ты здесь чужой, молчи».
Но мы даже не знаем наверняка, до какой степени он гуманист, его гуманистические взгляды и для окружающих, и для него самого расплывчато-неопределенны.
Эдакий абстрактный гуманист, отнюдь не деятель и даже не мыслитель, а вполне равнодушный и безучастный обыватель.
Это лучшим образом объясняет финал рассказа, когда путешественник торопится к причалу, чтобы попасть на пароход и поскорее уплыть из этой страны, устраниться от досаждающих его проблем и дискомфорта. Это объясняет и то, почему он грубо пресек попытку уплыть вместе с ним осужденного и его конвоира.
Кафка ― безусловный гуманист, он не приемлет зла, он мучительно переживает войну, но его роль ― не участника, а свидетеля.
В дневнике он как-то оставил запись по поводу увиденного им патриотического шествия, одного из, как он заметил, самых отвратительных сопутствующих явлений войны.
Я стою и смотрю на все злыми глазами…