Как писал Лев Николаевич: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
Велик соблазн отдать симпатии «труженику» Кириллову, но чеховский взгляд и сочувственнее (Абогин в своем горе пусть ненадолго, но сбрасывает с себя личину превосходства и все же искренне переживает), и объективнее ― оба в несчастии своем эгоистичны, злы, несправедливы, жестоки и «менее, чем глупцы, способны понимать друг друга».
Ну да, эгоизм окажется сильнее горя, само несчастье забудется, а нанесенное оскорбление будет помниться до конца жизни.
Какая концентрация предательства в одном коротеньком рассказе. По отношению к мальчику это более чем очевидно, об этом рассказ. Но уже в самом начале «упитанный» и «розовый» Николай Ильич Беляев предает мать Алеши. Про их отношения говорится так: «…с которою он жил, или, по его выражению, тянул скучный и длинный роман». Вот это «по его выражению» свидетельствует, что он не только думал так сам о своем романе, но, вполне очевидно, еще и кому-то рассказывал, преподнося его именно так.
Рассказ, может, и самый обыкновенный, этакий маленький приключенческий триллер.
А вот о переводчике, который объявлен в начале рассказа, следует сказать отдельно.
Бенедикт Лифшиц, известный поэт-футурист, автор знаменитой книги «Полутораглазый стрелец», был расстрелян 21 сентября 1938 года по обвинению в участии в антисоветской правотроцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации.
Его пытали так, что он оговорил себя и других, и в конце концов довели до сумасшествия.
«Он был сед и безумен. Не обращаясь ни к конвою, ни к следователю…, он произнес в пустоту какой-то невнятный монолог. Скоро его расстреляли — однако не раньше, чем пытками лишили рассудка и выбили из него показания, по одним сведениям, на 70, по другим — на две сотни человек» (из воспоминаний Лидии Корнеевны Чуковской).
Александру Водяному (и в высшей степени Николаю Козию) присуща уникальная манера чтения с особенным вниманием к произнесению не только слов, но даже звуков и удивительной пластичностью интонаций, когда из этих звуков вдруг возникает мир с видимыми, живыми, почти ясно осязаемыми и предельно достоверными образами, с эффектом присутствия, когда буквально все слышишь, видишь и чувствуешь.
Один из лучших рассказов в цикле «Темные аллеи».
Почти сказочная канва и сказочно-фольклорные персонажи ― зловещий черный ворон, существо угрюмое, жестокое и мстительное (в сказках бывает и мудрым, но не здесь), и белокурая красавица, которую он похищает (впрочем, красавица все же сама делает свой выбор, пусть и вынужденный). И дивная в начале рассказа игра на контрастах ― мрачно-темного, грубо-черного, тяжелого и ― белого, солнечного, воздушно-легкого.
Превосходно прочитано.
Не мучит русского старика-солдата совесть, когда он рассказывает о военных преступлениях, в каких он участвовал в завоевательных походах, как не мучит она его потомков, которые сейчас совершают такие же страшные преступления против другого народа:
«…спокойствие и отсутствие раскаяния было у него и по отношению к военным ужасам, в которых он участвовал <…>. Он рассказал об убитых детях, о смерти голодом и холодом пленных, об убийстве штыком молодого мальчика-поляка, прижавшегося к дереву.
И когда я спросил его, не мучают ли совесть его, он уже совсем не понял меня. Это на войне, по закону, за царя и отечество. Это дела, по его понятию, не только не дурные, но такие, которые он считает доблестными, добродетельными, искупающими его грехи. То, что он разорял, губил не повинных ничем детей и женщин, убивал пулей и штыком людей, это все не мучает его, это все как будто не его дела. Это все делал как будто не он, а кто-то другой».
«…эти люди проводят лучшую пору жизни в убийстве и мучительстве и не только не каются в этих делах, но считают эти дела или доблестью, или, по крайней мере, необходимостью, такою же неизбежною, как пища или дыхание. Разве это не ужасная болезнь?
«Жестокой болезнью» русского общества называет это Толстой. И болезнь эта не пройдет никогда, не может пройти, пока общество не признает себя больным. «Для того чтобы излечить болезнь, надо прежде признать ее».
Но только общество болезни не признает, да и Толстой вряд ли в это верил.
Вдове по имени Гитл удалось даром своего красноречия спасти единственного сына от военной службы («моего ребенка, единственного сына, которого у меня хотели отнять за чужие грехи»).
Нынешние матери, отправляющие своих сыновей на кровавую захватническую войну, благословляющие их убивать, даже обладай они даром красноречия, как у Гитл, и не подумали бы им воспользоваться. Нет у них ни здравого смысла, ни совести, ни любви к своим детям.
«С правдой можно и до бога дойти», ― говорит Гитл.
Так, а с неправдой ― только до адова пекла.
«Безупречным» героем аннотация назвала Аякса, видимо, в шутку. Не вмешайся Афина и не напусти на Аякса безумие, он не преминул бы проявить свой «безупречный» героизм и коварно, под покровом ночи перебил бы своих же спящих соратников за то, что они не ему присудили приз (доспехи Ахилла), а Одиссею.
А Софокл, хоть и умеренных был взглядов, а ненавидел тиранию, насилие, а также сторонников «сильного государства», вроде Менелая, думающего, что в государстве должно быть все устроено вот так:
Нет, в государствах не цвести законам,
Коль с ними рядом не живет боязнь…
Начальствовать над войском невозможно,
Коль совести и страха в людях нет…
А тот, в котором есть и страх и стыд,
В благополучье жизнь свою проводит…
Да, связь очевидная и, конечно, неслучайная ― рыцарь, прекрасная дама, сходство даже в мелких деталях, у обоих «героев» лошадка для прогулок одной породы ― клеппер))
А вот романтизации у Тургенева куда меньше.
Ну, такой необычный для Достоевского светлый, куртуазный рассказ, почти без достоевщины.
Про мальчика, с которым поначалу забавляются, как с маленькой куклой, а он вопреки всему обретает достоинство и становится рыцарем.
«Почти» без достоевщины потому, что, хоть Д. и старался, сидя в Петропавловке, не идти на поводу у своего перманентного нервного расстройства и разнообразных физических недугов и даже вот написал что-то несвойственное для себя светлое и жизнеутверждающее, а все же не смог удержаться даже в этом рассказе от чего-то патологически болезненного, от того, что читатель вынужден почти всегда переносить как личную физическую боль.
Что, конечно, не может радовать.
Мало было даме-красотке во время спектакля в домашнем театре усадить 11-летнего себе на колени, чем невероятно его сконфузить. Так она еще ему и пальцы принялась ломать, да так пребольно, что он, вынужденный терпеть, как спартанец, корчил при этом пресмешные гримасы. А она еще и хохотала как безумная и была вне себя от восторга. Пальцы она ломала с тем большим ожесточением, чем дольше мальчик терпел. И добилась-таки своего, и когда он закричал, быстро бросила свое занятие и отвернулась как ни в чем не бывало.
В этой маленькой сценке Д. верен себе. В ней все, как он любит, чтобы испытали его герои ― унижения, издевательства, оскорбления, тиранию, страдания и непременно еще и физическую боль.
Александр Водяной читает превосходно.
Какой гуманный дьявол в обличии госпожи Отт, даже не требует у клиента душу взамен исполненных желаний («Я в свое время уже запаслась очаровательной душой для следующего моего воплощения. Вашей души мне не нужно»).
В сущности, весь рассказ (даже не новелла, потому что никакой неожиданной развязки нет, хотя она как бы и предполагается) ― это фарс, анекдот, ловкий обман читателя и изящное развенчание стереотипов. И дьявол-то не дьявол, не Мефистофель, а невинно развлекающаяся пожилая дама с приятным голосом, скорее с комичными, а вовсе не страшными инфернальными чертами, выпускающая сквозь ноздри «два серых клыка дыма» и заказывающая себе кофе с искусительным яблочным тортом.
Прочитан рассказ просто замечательно.
Ну, конечно же, при жизни Чехова цензура вычеркнула фразу «Но может ли… любить тот Христа, кто не любит человека?»
Подобная же мысль была в «Рассказе старшего садовника»: «Веровать в бога не трудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте!» И это тоже по понятным причинам было изъято цензурой.
Рассказ замечательный, стилизация под средневековые новеллы, уход в прошлое, чтобы выразительнее высказаться о современном.
Вот так обустроенную жизнь, уютный хоббитский быт, желанную предсказуемость вдруг сменили приключения с опасностями, страшными лишениями, для которых понадобился уже не только крепкий здравый смысл, но и острый ум, находчивость, недюжинная смелость и даже героизм.
Маленькие и только на первый взгляд слабые способны, когда это потребуется, стать героями и одолеть сильного и жестокого.
Исполнено прекрасно, с музыкой слушалось великолепно.
Если совсем уж коротко ― это о неминуемом справедливом возмездии.
«Всех карать подобной карой нам надлежит, кто преступил закон. Злодейства будет меньше».
Благодарность чтецу Петру Филину за подвижничество в благородном деле.
Ну да, «спи́рит» звучит забавно, там еще и французское «Entrez!» произносится с ударением на первый слог («э́нтрэ») и совершенно неузнаваемо. Ну, а какой исковерканный французский в озвучке тургеневских романов прекрасного чтеца Владимира Самойлова.
Но я, в принципе, стала довольно лояльно к этому относиться в озвучках, если это окказионально, конечно. Хотя, как это ни смешно, мой первый отзыв на этом сайте был как раз про ударения.
«Хваля русских и приписывая им редкий идеализм, он [Шамохин] не отзывался дурно об иностранцах, и это располагало в его пользу».
Какая изящная конструкция, утонченная ирония, утверждение общего через частное отрицание.
Прекрасно прочитано.
Один из невинных и пока еще просто смешных рассказов Чехова. Без пушкинско-толстовской драматизации метели, которая у самого Чехова предстанет такой позднее, спустя десятилетие, в рассказе «По делам службы» ― метель как темная стихия, страшный хаос, вовлекающий в свой круговорот человеческие судьбы.
Здесь же метель ― идеальный антураж для авантюрного сюжета, с пародией на готическую мистику и бульварные романы, с комической двойной концовкой, которая легко корректирует сюжет, оберегая опечаленных дам от обманутых ожиданий.
Томительное, даже мучительное ожидание вдруг разрешается освобождением от тяжести, от странных отношений с лживой и дикой возлюбленной, живущей в праздной печали, цветом которой стал черный (черное кружево, черный шелк, черная вуаль). Цвет печали и цвет пустоты.
Освобождение дало «глубокую благость» всего вокруг, нежность мира, «сладостную» связь между всем сущим и понимание, что радость дышит повсюду.
И какая прекрасная звукопись с затихающими шуршаниями, шорохами, шелестом, шепотом и тишиной, оттененной и отделенной редкими звуками:
… ты идешь, приближаешься… увижу твою котиковую шубу, черное кружево, свисающее с края шляпы на глаза… я пошел прочь по вечереющим улицам… слышно было, как стукались о крышу срываемые ветром каштаны.
Чехов и сам очень любил устраивать розыгрыши, мистификации или представлять сценки, надевая разнообразные «маски». И одной из любимых у него была маска прокурора. Он облачался в шитый золотом мундир и произносил грозную обличительную речь. А в роли «подсудимого» нередко бывал его друг художник Левитан, который обвинялся то в уклонении от воинской повинности, то в тайном винокурении, то в содержании тайной кассы ссуд и т. п. По воспоминаниям участников этого театрального пиршества, Чехов делал это так талантливо и комично, что все при этом умирали от хохота.
Или вот такая не совсем безобидная чеховская шутка. Сунуть московскому городовому в руки тяжелый арбуз, обмотанный толстой бумагой, и сказать ему с деловитым и озабоченным видом: «Бомба! Неси в участок, да смотри осторожнее».
Вспомнился чеховский рассказ «Выигрышный билет», тоже об эфемерном соблазне легкого обогащения. Интересно, как по-разному эта навязчивая идея меняет героев Чехова и Куприна. У Чехова ― очень счастливый собой и своей жизнью в начале рассказа, Иван Дмитрич в конце теряет покой и становится всем недовольным. Хотя, в сущности, в реальной жизни не поменялось ровным счетом ничего.
У Куприна, напротив, несчастный и совершенно обездоленный Аггей Фомич в конце обретает счастье. Правда, такое же мнимое, как и само обогащение.
Велик соблазн отдать симпатии «труженику» Кириллову, но чеховский взгляд и сочувственнее (Абогин в своем горе пусть ненадолго, но сбрасывает с себя личину превосходства и все же искренне переживает), и объективнее ― оба в несчастии своем эгоистичны, злы, несправедливы, жестоки и «менее, чем глупцы, способны понимать друг друга».
Ну да, эгоизм окажется сильнее горя, само несчастье забудется, а нанесенное оскорбление будет помниться до конца жизни.
А вот о переводчике, который объявлен в начале рассказа, следует сказать отдельно.
Бенедикт Лифшиц, известный поэт-футурист, автор знаменитой книги «Полутораглазый стрелец», был расстрелян 21 сентября 1938 года по обвинению в участии в антисоветской правотроцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации.
Его пытали так, что он оговорил себя и других, и в конце концов довели до сумасшествия.
«Он был сед и безумен. Не обращаясь ни к конвою, ни к следователю…, он произнес в пустоту какой-то невнятный монолог. Скоро его расстреляли — однако не раньше, чем пытками лишили рассудка и выбили из него показания, по одним сведениям, на 70, по другим — на две сотни человек» (из воспоминаний Лидии Корнеевны Чуковской).
Почти сказочная канва и сказочно-фольклорные персонажи ― зловещий черный ворон, существо угрюмое, жестокое и мстительное (в сказках бывает и мудрым, но не здесь), и белокурая красавица, которую он похищает (впрочем, красавица все же сама делает свой выбор, пусть и вынужденный). И дивная в начале рассказа игра на контрастах ― мрачно-темного, грубо-черного, тяжелого и ― белого, солнечного, воздушно-легкого.
Превосходно прочитано.
«…спокойствие и отсутствие раскаяния было у него и по отношению к военным ужасам, в которых он участвовал <…>. Он рассказал об убитых детях, о смерти голодом и холодом пленных, об убийстве штыком молодого мальчика-поляка, прижавшегося к дереву.
И когда я спросил его, не мучают ли совесть его, он уже совсем не понял меня. Это на войне, по закону, за царя и отечество. Это дела, по его понятию, не только не дурные, но такие, которые он считает доблестными, добродетельными, искупающими его грехи. То, что он разорял, губил не повинных ничем детей и женщин, убивал пулей и штыком людей, это все не мучает его, это все как будто не его дела. Это все делал как будто не он, а кто-то другой».
«…эти люди проводят лучшую пору жизни в убийстве и мучительстве и не только не каются в этих делах, но считают эти дела или доблестью, или, по крайней мере, необходимостью, такою же неизбежною, как пища или дыхание. Разве это не ужасная болезнь?
«Жестокой болезнью» русского общества называет это Толстой. И болезнь эта не пройдет никогда, не может пройти, пока общество не признает себя больным. «Для того чтобы излечить болезнь, надо прежде признать ее».
Но только общество болезни не признает, да и Толстой вряд ли в это верил.
Нынешние матери, отправляющие своих сыновей на кровавую захватническую войну, благословляющие их убивать, даже обладай они даром красноречия, как у Гитл, и не подумали бы им воспользоваться. Нет у них ни здравого смысла, ни совести, ни любви к своим детям.
«С правдой можно и до бога дойти», ― говорит Гитл.
Так, а с неправдой ― только до адова пекла.
А Софокл, хоть и умеренных был взглядов, а ненавидел тиранию, насилие, а также сторонников «сильного государства», вроде Менелая, думающего, что в государстве должно быть все устроено вот так:
Нет, в государствах не цвести законам,
Коль с ними рядом не живет боязнь…
Начальствовать над войском невозможно,
Коль совести и страха в людях нет…
А тот, в котором есть и страх и стыд,
В благополучье жизнь свою проводит…
А вот романтизации у Тургенева куда меньше.
Про мальчика, с которым поначалу забавляются, как с маленькой куклой, а он вопреки всему обретает достоинство и становится рыцарем.
«Почти» без достоевщины потому, что, хоть Д. и старался, сидя в Петропавловке, не идти на поводу у своего перманентного нервного расстройства и разнообразных физических недугов и даже вот написал что-то несвойственное для себя светлое и жизнеутверждающее, а все же не смог удержаться даже в этом рассказе от чего-то патологически болезненного, от того, что читатель вынужден почти всегда переносить как личную физическую боль.
Что, конечно, не может радовать.
Мало было даме-красотке во время спектакля в домашнем театре усадить 11-летнего себе на колени, чем невероятно его сконфузить. Так она еще ему и пальцы принялась ломать, да так пребольно, что он, вынужденный терпеть, как спартанец, корчил при этом пресмешные гримасы. А она еще и хохотала как безумная и была вне себя от восторга. Пальцы она ломала с тем большим ожесточением, чем дольше мальчик терпел. И добилась-таки своего, и когда он закричал, быстро бросила свое занятие и отвернулась как ни в чем не бывало.
В этой маленькой сценке Д. верен себе. В ней все, как он любит, чтобы испытали его герои ― унижения, издевательства, оскорбления, тиранию, страдания и непременно еще и физическую боль.
Александр Водяной читает превосходно.
В сущности, весь рассказ (даже не новелла, потому что никакой неожиданной развязки нет, хотя она как бы и предполагается) ― это фарс, анекдот, ловкий обман читателя и изящное развенчание стереотипов. И дьявол-то не дьявол, не Мефистофель, а невинно развлекающаяся пожилая дама с приятным голосом, скорее с комичными, а вовсе не страшными инфернальными чертами, выпускающая сквозь ноздри «два серых клыка дыма» и заказывающая себе кофе с искусительным яблочным тортом.
Прочитан рассказ просто замечательно.
Подобная же мысль была в «Рассказе старшего садовника»: «Веровать в бога не трудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте!» И это тоже по понятным причинам было изъято цензурой.
Рассказ замечательный, стилизация под средневековые новеллы, уход в прошлое, чтобы выразительнее высказаться о современном.
Маленькие и только на первый взгляд слабые способны, когда это потребуется, стать героями и одолеть сильного и жестокого.
Исполнено прекрасно, с музыкой слушалось великолепно.
«Всех карать подобной карой нам надлежит, кто преступил закон. Злодейства будет меньше».
Благодарность чтецу Петру Филину за подвижничество в благородном деле.
Но я, в принципе, стала довольно лояльно к этому относиться в озвучках, если это окказионально, конечно. Хотя, как это ни смешно, мой первый отзыв на этом сайте был как раз про ударения.
Какая изящная конструкция, утонченная ирония, утверждение общего через частное отрицание.
Прекрасно прочитано.
Здесь же метель ― идеальный антураж для авантюрного сюжета, с пародией на готическую мистику и бульварные романы, с комической двойной концовкой, которая легко корректирует сюжет, оберегая опечаленных дам от обманутых ожиданий.
Освобождение дало «глубокую благость» всего вокруг, нежность мира, «сладостную» связь между всем сущим и понимание, что радость дышит повсюду.
И какая прекрасная звукопись с затихающими шуршаниями, шорохами, шелестом, шепотом и тишиной, оттененной и отделенной редкими звуками:
… ты идешь, приближаешься… увижу твою котиковую шубу, черное кружево, свисающее с края шляпы на глаза… я пошел прочь по вечереющим улицам… слышно было, как стукались о крышу срываемые ветром каштаны.
Или вот такая не совсем безобидная чеховская шутка. Сунуть московскому городовому в руки тяжелый арбуз, обмотанный толстой бумагой, и сказать ему с деловитым и озабоченным видом: «Бомба! Неси в участок, да смотри осторожнее».
Чтение рассказа Александром Водяным превосходно.
У Куприна, напротив, несчастный и совершенно обездоленный Аггей Фомич в конце обретает счастье. Правда, такое же мнимое, как и само обогащение.