Скоро все вновь стали серьезными, потому что, вы знаете, от такого удивительного счастья делаешься серьезным. Оно слишком прекрасно, даже для шутки.
Если бы вы могли бежать без устали, не думаю, чтоб вам захотелось чего-нибудь иного.
«Вы заметили? – совсем невозможно испугаться, даже если хочется!»
– Это Англия! Это дом профессора Керка, где начались наши приключения!
– Я думал, его снесли, – сказал Эдмунд.
– Да, его снесли, – сказал фавн. – Но вы сейчас смотрите на Англию внутри Англии, настоящую Англию. И в этой, внутренней Англии ничто хорошее не пропадает.
Изнутри всё больше, чем снаружи.
– Это была настоящая железнодорожная катастрофа, – тихо и мягко сказал Аслан. – Все вы, как называют это в стране теней, мертвы. Учебный год позади – настали каникулы. Сон кончился – вот и утро.
Теперь, наконец, началась Глава Первая Великой Истории, которую не читал ни один человек на земле; Истории, которая длится вечно; Истории, в которой каждая глава лучше предыдущей.
Единорог был столь учтив и обходителен, что вы бы не поверили, как неистов и ужасен он бывает в бою.
В пяти лигах от Кэр-Паравела кентавр Руномудр лежит бездыханный с тархистанской стрелой в боку. Я был с ним в последние часы. Он послал меня к вам со словами: «Помните, все миры приходят к концу, и доблестная смерть – драгоценное сокровище, доступное даже беднейшему из бедных».
И тут Джил поняла всю дьявольскую хитрость врагов: небольшая примесь правды только укрепила ложь.
«Мужайся, дитя. Все мы меж лап настоящего Аслана».
Это было так чудесно, что просто хотелось плакать. В конце концов, только на это они и надеялись.
«Не пристало воину браниться, как кухонная служанка. Учтивые слова и тяжелые удары – его язык».
Никто не догадался бы по лицу короля, что только сейчас он потерял последнюю надежду.
Сейчас все мы, как последний король Нарнии Тириан, «должны отправиться вперед и принять приключение, посылаемое нам Асланом».
Они не пытались утешить друг друга словами, да и слов таких нелегко было придумать.
Заговорщики шептали: «Звери, которые действительно верят в Аслана, могут изменить в любой момент. Полагаться можно только на тех, кого не интересуют ни Аслан, ни Таш, а только собственная выгода и та награда, которую даст им Тисрок, когда Нарния станет провинцией Тархистана».
«И как же всё удивительно получилось! Мы, не задумываясь, пили из полной чаши и радость и горе — и вот чаша пуста. Невольно думается, что всё это было только испытанием, и теперь, вооружившись мудрой рассудительностью, надо ожидать истинного начала. Это истинное начало должно быть совсем иным, и не хочется возврата того, первого, и всё же, в общем, хорошо, что пережито то, что пережито».
Начало повести дает один из лучших антипримеров учтивости. Уже ясно осознавая опасность, исходящую от человека в сером рединготе, Петер Шлемиль не осмеливается нарушить правила вежливости. «Ах, если бы мне посчастливилось тогда ускользнуть!.. Я уже благополучно пробрался через заросли роз до подножия холма и очутился на открытой лужайке, но тут, испугавшись, как бы кто не увидел, что я иду не по дорожке, а по траве, я огляделся вокруг. Как же я перетрусил, когда увидел, что человек в сером идет за мной следом и уже приближается. Он сейчас же снял шляпу и поклонился так низко, как еще никто мне не кланялся. Сомнения быть не могло — он собирался со мной заговорить, и с моей стороны было бы неучтивым уклониться от разговора».
Превосходная аудиокнига. Особенно впечатляет эссе «Возможен ли прогресс?» — четвертый трек. Это ответ писателя на вопрос газеты «Observer» 13. 07. 1958. Первым на него отвечал писатель Чарльз Сноу, затем Клайв Ст. Льюис:
«Сегодня резко меняются отношения государства и подданных. Сэр Чарльз с похвалой говорит о новом подходе к преступлению. Я же вспоминаю о евреях, которых везли в газовые камеры. Казалось бы, какая тут связь? А она есть. По новой теории, преступление — патология, и его надо не наказывать, а лечить. Тем самым снимается вопрос о справедливости: «правовое лечение» — глупые слова.
Раньше общественное мнение могло протестовать против тех или иных наказаний. Оно и протестовало против прежнего уголовного кодекса на том основании, что преступник не заслужил такой суровости. Это — нравственное суждение, и всякий волен его высказать. Но лечение судится лишь по результатам, это вопрос специальный, и ответит на него только специалист. Т. о., из личности, имеющей права и обязанности, преступник становится предметом, над которым вправе трудиться общество. Именно так относился Гитлер к евреям. Они были вещью, объектом воздействия, и убивали их не в наказание, а так, как убивают болезнь. Когда государство берется исправлять и переделывать людей по своей воле, воля эта может оказаться и доброй и злой. Конечно, разница есть, но главное — одно: правители становятся человековладельцами.
Смотрите, чем может обернуться «гуманный взгляд на преступление». Если преступление — болезнь, зачем вообще различать их? Кто, кроме врача, определит, здоров человек или болен? Одна психологическая школа считает мою веру неврозом. Если этот невроз не понравится государству, кто защитит меня от лечения? Оно может быть тяжелым — врачам приходится иногда причинять пациенту боль. А я даже не смогу спросить: «За что?», потому что благодетель ответит: «Милый мой, никто вас не обвиняет. Мы вас лечим, а не наказываем».
И ничего тут не будет особенного, просто доведут до предела политический принцип, действующий и сейчас. Он подкрался к нам незаметно. Две войны по праву потребовали ограничения свободы, и мы постепенно привыкли к цепям, хотя и без особой радости. Экономическая жизнь все усложнялась, и правительству пришлось брать на себя многое, чем оно раньше не ведало. В результате классическое учение об обществе, созданное под влиянием стоицизма и христианства и исходившее из понятий справедливости (естественный закон, ценность личности, права человека), медленно скончалось. Современное государство существует не для того, чтобы защищать наши права, а для того, чтобы что-нибудь делать для нас или с нами. Мы не столько подданные, сколько подопечные, вроде школьников или щенят. Нам не о чем сказать: «Это не ваше дело». Вся наша жизнь теперь — их дело.
Я говорю «их», а не «его», потому что и глупому ясно, что нынешнее государство может быть только олигархией. Ни «один», ни «все» в правители теперь не выйдут. Но олигархи смотрят на нас по-новому.
Я убежден, что человеку лучше, если у него свободный ум. Но я сомневаюсь, что ум этот долго продержится без экономической свободы, которую как раз и убивает современное общество. Такая свобода дает возможность учить и воспитывать детей без государственного присмотра, а взрослым — судить о государстве и указывать ему на его пороки. Почитайте хотя бы Монтеня — вот голос человека, который живет в собственном доме, ест мясо своих овец и плоды своей земли. Кто посмеет так говорить, если государство — наш единственный наставник и работодатель? Конечно, когда люди не были ручными, свободой этой наслаждались немногие. И страшное подозрение овладевает мною: а вдруг есть только два выхода — свобода для немногих и несвобода для всех? Кроме того, новая олигархия вынуждена много знать. Если мы — ее послушные дети, то она, как мама, «знает лучше». Для этого ей приходится все больше полагаться на мнение ученых, пока она не станет игрушкой в их руках. Общество благоденствия неизбежно идет к технократии. Но страшно давать власть специалистам именно потому, что они — специалисты. Не им решать, что хорошо для человека, что справедливо, что нужно и какой ценой. Пусть врач скажет мне, что я умру, если не сделаю того-то, а я уж сам решу, стоит ли жить на таких условиях.
Конечно, сэр Чарльз прав, напоминая нам, что на Востоке голодают миллионы людей. Им мои тревоги безразличны. Голодный думает о еде, не о свободе. Нельзя отрицать, что только наука, примененная повсеместно, сможет накормить и вылечить такое несметное множество. А это невозможно без небывалого государственного контроля. Словом, теперь не обойтись без всемирного государства благоденствия. Поэтому я так и боюсь за человечество. С одной стороны, мы видим голод, болезни, угрозу войны. С другой — у нас есть прекрасное против них средство: всеведущая и вездесущая технократия. Для рабства лучших условий не придумаешь. Так оно всегда и начиналось: одни в чем-то нуждались (или думали, что нуждаются), другие могли им это дать (или притворялись, что могут). В древности люди продавали себя, чтобы прокормиться. Быть может, страшная сделка состоится снова. Мы не вправе судить за нее людей. Мы даже не вправе их отговаривать. И все же вынести ее невозможно.
Вопрос о прогрессе свелся к тому, можно ли подчиниться всеопекающей власти, не теряя достоинства и независимости. Можно ли хоть как-нибудь собирать мед государства благоденствия, избегая пчелиных укусов?
Не думайте, что укусы — чепуха. То, что творится в Швеции, — только начало. В нашу плоть и кровь вошли определенные потребности: называть свой дом крепостью, учить детей, как велит нам совесть, заниматься разумным трудом. Без этого нет ни нравственности, ни радости. Когда это исчезнет совсем, произойдет страшнейший моральный и психологический срыв. Все это грозит нам даже в том случае, если нас действительно будут лелеять и пестовать. Но будут ли?»
Очень правдива и очень эффектна сцена с загоревшейся бумагой в конце книги — как прямое действие молитвы «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут» — молитвы, спасающей рассказчика от погибельной близости с Тамарой. Каждый человек может припомнить в своей жизни подобные спасительные чудеса.
«Скромный Гость на браке в Кане Галилейской, начавший Свое служение с того, что превратил воду в вино, а кончивший его тем, что обратил вино в Свою кровь».
— Вы знаете, что я могу оказывать большие услуги моим друзьям и что с богатыми у меня особенно хорошие отношения…
Я быстро спросил:
— Господин Джон дал вам расписку?
Он усмехнулся:
— С ним мы такие друзья, что этого не потребовалось.
— Где он? Ради Бога, мне надо знать!
Он нерешительно сунул руку в карман и вытащил за волосы Томаса Джона, побледневшего, осунувшегося, с синими губами, шептавшими: «Праведным судом Божиим я был судим. Праведным судом Божиим я осужден».
— И вы это потерпите? Что течет у вас в жилах вместо крови? — Он быстро оцарапал мне ладонь, выступила кровь, и он продолжал: — Ишь ты! Красная кровь!.. Ну, подпишите!
— Ночью накануне пытки мне не спалось… — через силу заговорил Волынский.
— И я не спал, mein Herr, — признался слуга.
— Я рассуждал, как ты: я могу сказать им все, чего они требуют. Это будет неправда, и после этой неправды они меня замучают, убьют и ограбят. Если я скажу правду, меня также будут мучать, убьют и ограбят. Так лучше я буду говорить правду. Всю ночь я молился и думал, могу ли я все это выдержать, как святой Артемий. И вот, я смог. Слышишь ли, мой добрый друг, я смог!
К изумлению Гаста, Артемий Петрович зашелся тихим, довольным смехом.
— Император приказал отсечь Артемию голову мечом. После такого приговора святой был уведен на место казни и шествовал туда с несказанною радостью, желая «разрешиться и со Христом быть», — читал Гаст охрипшим от волнения голосом. — Придя же на место, где должна была совершиться над ним казнь, он испросил себе время для молитвы и, обратившись к востоку, трижды преклонил колена и долго молился. После сего он услышал с неба голос, который говорил:
– Войди со святыми принять уготованную тебе награду.
После этих слов Артемий Петрович положил здоровую руку на руку Гаста и заговорил в подушку, глухо, так что его было слишно только рядом на койке.
— На прошлом допросе они все лезли ко мне с этой картиной и с этой саблей: для чего, мол, рисовал, да почему написал такую надпись. И вот я, выйдя из себя, сболтнул из гордости, что царь Михаил Федорович был избран в 1613 году собором, поелику он находился в свойстве с царем Иоанном через его жену. А мои родичи – свояки великому князю Дмитрию Ивановичу через великую княгиню Анну. Они, стало быть, родня московских великих князей и могут быть избраны на царство – и дети мои, и внучаты и правнучаты.
— O, mein Gott! Вы себя погубили! – воскликнул Гаст.
— Затем я отказался от моих слов, якобы сказанных дуростью, но из меня их снова тянули на пытке. Я их не признал.
— Oh, mein tapfer Herr! – пробормотал верный немец сквозь слезы.
— От меня требовали признания, что я готовил заговор супротив государыни. Ее свергнуть с престола, а самому сделаться царем. Я не признал и этого.
— О, зачем вы не уступили этим злодеям! – воскликнул Гаст.
Услышав это восклицание, в спальню заглянул дежурный офицер, однако не увидел ничего предосудительного и вернулся читать в свою комнату.
— Ночью накануне пытки мне не спалось… — через силу заговорил Волынский.
— И я не спал, mein Herr, — признался слуга.
— Я рассуждал, как ты: я могу сказать им все, чего они требуют. Это будет неправда, и после этой неправды они меня замучают, убьют и ограбят. Если я скажу правду, меня также будут мучать, убьют и ограбят. Так лучше я буду говорить правду. Всю ночь я молился и думал, могу ли я все это выдержать, как святой Артемий. И вот, я смог. Слышишь ли, мой добрый друг, я смог!
К изумлению Гаста, Артемий Петрович зашелся тихим, довольным смехом.
«Подземная чугунка распространилась под колокольным градом как раз там, где старые москвичи предполагали существование ада. И однажды, остановившись на Пятницкой, я задумался о том, почему новые язычники, сооружая вокзалы подземки, непременно сносили ближайшую церковь, даже если станция и не занимала впоследствии места храма. Так случилось на Преображенской площади, где красовался собор Петра и Павла, и на Арбатской площади, а в Петербурге — на Сенной и против Николаевского вокзала, где снесена была церковь Знамения…
Ведь церковь — это врата на небеса, а станция подземки — лаз в преисподнюю. Поэтому язычники столь ревниво украшали свои подземные галереи и залы, превращая их чуть ли не в капища».
Если бы вы могли бежать без устали, не думаю, чтоб вам захотелось чего-нибудь иного.
«Вы заметили? – совсем невозможно испугаться, даже если хочется!»
– Это Англия! Это дом профессора Керка, где начались наши приключения!
– Я думал, его снесли, – сказал Эдмунд.
– Да, его снесли, – сказал фавн. – Но вы сейчас смотрите на Англию внутри Англии, настоящую Англию. И в этой, внутренней Англии ничто хорошее не пропадает.
Изнутри всё больше, чем снаружи.
– Это была настоящая железнодорожная катастрофа, – тихо и мягко сказал Аслан. – Все вы, как называют это в стране теней, мертвы. Учебный год позади – настали каникулы. Сон кончился – вот и утро.
Теперь, наконец, началась Глава Первая Великой Истории, которую не читал ни один человек на земле; Истории, которая длится вечно; Истории, в которой каждая глава лучше предыдущей.
«Благо тебе, последний король Нарнии. Ты стоял твердо в самый черный час».
«Все школьные годы Сьюзен мечтала стать такой, как сейчас. И проведет всю остальную жизнь, пытаясь такой и остаться».
В пяти лигах от Кэр-Паравела кентавр Руномудр лежит бездыханный с тархистанской стрелой в боку. Я был с ним в последние часы. Он послал меня к вам со словами: «Помните, все миры приходят к концу, и доблестная смерть – драгоценное сокровище, доступное даже беднейшему из бедных».
И тут Джил поняла всю дьявольскую хитрость врагов: небольшая примесь правды только укрепила ложь.
«Мужайся, дитя. Все мы меж лап настоящего Аслана».
Это было так чудесно, что просто хотелось плакать. В конце концов, только на это они и надеялись.
«Не пристало воину браниться, как кухонная служанка. Учтивые слова и тяжелые удары – его язык».
Никто не догадался бы по лицу короля, что только сейчас он потерял последнюю надежду.
Они не пытались утешить друг друга словами, да и слов таких нелегко было придумать.
Заговорщики шептали: «Звери, которые действительно верят в Аслана, могут изменить в любой момент. Полагаться можно только на тех, кого не интересуют ни Аслан, ни Таш, а только собственная выгода и та награда, которую даст им Тисрок, когда Нарния станет провинцией Тархистана».
«Сегодня резко меняются отношения государства и подданных. Сэр Чарльз с похвалой говорит о новом подходе к преступлению. Я же вспоминаю о евреях, которых везли в газовые камеры. Казалось бы, какая тут связь? А она есть. По новой теории, преступление — патология, и его надо не наказывать, а лечить. Тем самым снимается вопрос о справедливости: «правовое лечение» — глупые слова.
Раньше общественное мнение могло протестовать против тех или иных наказаний. Оно и протестовало против прежнего уголовного кодекса на том основании, что преступник не заслужил такой суровости. Это — нравственное суждение, и всякий волен его высказать. Но лечение судится лишь по результатам, это вопрос специальный, и ответит на него только специалист. Т. о., из личности, имеющей права и обязанности, преступник становится предметом, над которым вправе трудиться общество. Именно так относился Гитлер к евреям. Они были вещью, объектом воздействия, и убивали их не в наказание, а так, как убивают болезнь. Когда государство берется исправлять и переделывать людей по своей воле, воля эта может оказаться и доброй и злой. Конечно, разница есть, но главное — одно: правители становятся человековладельцами.
Смотрите, чем может обернуться «гуманный взгляд на преступление». Если преступление — болезнь, зачем вообще различать их? Кто, кроме врача, определит, здоров человек или болен? Одна психологическая школа считает мою веру неврозом. Если этот невроз не понравится государству, кто защитит меня от лечения? Оно может быть тяжелым — врачам приходится иногда причинять пациенту боль. А я даже не смогу спросить: «За что?», потому что благодетель ответит: «Милый мой, никто вас не обвиняет. Мы вас лечим, а не наказываем».
И ничего тут не будет особенного, просто доведут до предела политический принцип, действующий и сейчас. Он подкрался к нам незаметно. Две войны по праву потребовали ограничения свободы, и мы постепенно привыкли к цепям, хотя и без особой радости. Экономическая жизнь все усложнялась, и правительству пришлось брать на себя многое, чем оно раньше не ведало. В результате классическое учение об обществе, созданное под влиянием стоицизма и христианства и исходившее из понятий справедливости (естественный закон, ценность личности, права человека), медленно скончалось. Современное государство существует не для того, чтобы защищать наши права, а для того, чтобы что-нибудь делать для нас или с нами. Мы не столько подданные, сколько подопечные, вроде школьников или щенят. Нам не о чем сказать: «Это не ваше дело». Вся наша жизнь теперь — их дело.
Я говорю «их», а не «его», потому что и глупому ясно, что нынешнее государство может быть только олигархией. Ни «один», ни «все» в правители теперь не выйдут. Но олигархи смотрят на нас по-новому.
Я убежден, что человеку лучше, если у него свободный ум. Но я сомневаюсь, что ум этот долго продержится без экономической свободы, которую как раз и убивает современное общество. Такая свобода дает возможность учить и воспитывать детей без государственного присмотра, а взрослым — судить о государстве и указывать ему на его пороки. Почитайте хотя бы Монтеня — вот голос человека, который живет в собственном доме, ест мясо своих овец и плоды своей земли. Кто посмеет так говорить, если государство — наш единственный наставник и работодатель? Конечно, когда люди не были ручными, свободой этой наслаждались немногие. И страшное подозрение овладевает мною: а вдруг есть только два выхода — свобода для немногих и несвобода для всех? Кроме того, новая олигархия вынуждена много знать. Если мы — ее послушные дети, то она, как мама, «знает лучше». Для этого ей приходится все больше полагаться на мнение ученых, пока она не станет игрушкой в их руках. Общество благоденствия неизбежно идет к технократии. Но страшно давать власть специалистам именно потому, что они — специалисты. Не им решать, что хорошо для человека, что справедливо, что нужно и какой ценой. Пусть врач скажет мне, что я умру, если не сделаю того-то, а я уж сам решу, стоит ли жить на таких условиях.
Конечно, сэр Чарльз прав, напоминая нам, что на Востоке голодают миллионы людей. Им мои тревоги безразличны. Голодный думает о еде, не о свободе. Нельзя отрицать, что только наука, примененная повсеместно, сможет накормить и вылечить такое несметное множество. А это невозможно без небывалого государственного контроля. Словом, теперь не обойтись без всемирного государства благоденствия. Поэтому я так и боюсь за человечество. С одной стороны, мы видим голод, болезни, угрозу войны. С другой — у нас есть прекрасное против них средство: всеведущая и вездесущая технократия. Для рабства лучших условий не придумаешь. Так оно всегда и начиналось: одни в чем-то нуждались (или думали, что нуждаются), другие могли им это дать (или притворялись, что могут). В древности люди продавали себя, чтобы прокормиться. Быть может, страшная сделка состоится снова. Мы не вправе судить за нее людей. Мы даже не вправе их отговаривать. И все же вынести ее невозможно.
Вопрос о прогрессе свелся к тому, можно ли подчиниться всеопекающей власти, не теряя достоинства и независимости. Можно ли хоть как-нибудь собирать мед государства благоденствия, избегая пчелиных укусов?
Не думайте, что укусы — чепуха. То, что творится в Швеции, — только начало. В нашу плоть и кровь вошли определенные потребности: называть свой дом крепостью, учить детей, как велит нам совесть, заниматься разумным трудом. Без этого нет ни нравственности, ни радости. Когда это исчезнет совсем, произойдет страшнейший моральный и психологический срыв. Все это грозит нам даже в том случае, если нас действительно будут лелеять и пестовать. Но будут ли?»
Я быстро спросил:
— Господин Джон дал вам расписку?
Он усмехнулся:
— С ним мы такие друзья, что этого не потребовалось.
— Где он? Ради Бога, мне надо знать!
Он нерешительно сунул руку в карман и вытащил за волосы Томаса Джона, побледневшего, осунувшегося, с синими губами, шептавшими: «Праведным судом Божиим я был судим. Праведным судом Божиим я осужден».
— Молодец!
— И я не спал, mein Herr, — признался слуга.
— Я рассуждал, как ты: я могу сказать им все, чего они требуют. Это будет неправда, и после этой неправды они меня замучают, убьют и ограбят. Если я скажу правду, меня также будут мучать, убьют и ограбят. Так лучше я буду говорить правду. Всю ночь я молился и думал, могу ли я все это выдержать, как святой Артемий. И вот, я смог. Слышишь ли, мой добрый друг, я смог!
К изумлению Гаста, Артемий Петрович зашелся тихим, довольным смехом.
– Войди со святыми принять уготованную тебе награду.
После этих слов Артемий Петрович положил здоровую руку на руку Гаста и заговорил в подушку, глухо, так что его было слишно только рядом на койке.
— На прошлом допросе они все лезли ко мне с этой картиной и с этой саблей: для чего, мол, рисовал, да почему написал такую надпись. И вот я, выйдя из себя, сболтнул из гордости, что царь Михаил Федорович был избран в 1613 году собором, поелику он находился в свойстве с царем Иоанном через его жену. А мои родичи – свояки великому князю Дмитрию Ивановичу через великую княгиню Анну. Они, стало быть, родня московских великих князей и могут быть избраны на царство – и дети мои, и внучаты и правнучаты.
— O, mein Gott! Вы себя погубили! – воскликнул Гаст.
— Затем я отказался от моих слов, якобы сказанных дуростью, но из меня их снова тянули на пытке. Я их не признал.
— Oh, mein tapfer Herr! – пробормотал верный немец сквозь слезы.
— От меня требовали признания, что я готовил заговор супротив государыни. Ее свергнуть с престола, а самому сделаться царем. Я не признал и этого.
— О, зачем вы не уступили этим злодеям! – воскликнул Гаст.
Услышав это восклицание, в спальню заглянул дежурный офицер, однако не увидел ничего предосудительного и вернулся читать в свою комнату.
— Ночью накануне пытки мне не спалось… — через силу заговорил Волынский.
— И я не спал, mein Herr, — признался слуга.
— Я рассуждал, как ты: я могу сказать им все, чего они требуют. Это будет неправда, и после этой неправды они меня замучают, убьют и ограбят. Если я скажу правду, меня также будут мучать, убьют и ограбят. Так лучше я буду говорить правду. Всю ночь я молился и думал, могу ли я все это выдержать, как святой Артемий. И вот, я смог. Слышишь ли, мой добрый друг, я смог!
К изумлению Гаста, Артемий Петрович зашелся тихим, довольным смехом.
Ведь церковь — это врата на небеса, а станция подземки — лаз в преисподнюю. Поэтому язычники столь ревниво украшали свои подземные галереи и залы, превращая их чуть ли не в капища».